Писатели земли Уральской
   
главнаядля школьников 5-9 классовТуркин А. Г.
 
 

Туркин Александр Гаврилович

Тексты произведений

Туркин, Александр Гаврилович. Ибрагим [Из сборника "Степное"] / А. Г. Туркин // Бельские просторы. — 2008. — № 7.

ИБРАГИМ

Рассказ

Писатель-демократ Александр Гаврилович Туркин родился на Урале в 1870 году. Работал на уральских заводах, в живом общении наблюдал жизнь трудового народа. В 1914 году вышел сборник рассказов Туркина "Степное". В нем нашла яркое отражение тема содружества народов Урала, в частности русских и башкир. "Ибрагим" — один из таких рассказов.

...Родился он в зимнюю полночь, когда степная пурга, как пьяная, плясала по сугробам, взметывала снежные курганы, выла в сухих камышах вместе с голодным волком и плакала как ребенок над жалкой башкирской деревней... О, какая это была дикая и злая метель! Может быть, она примчалась в эту длинную ночь с мохнатого и нелюдимого Урала, быть может, ее создали в степи невидимые, жестокие боги... Никто не знал об этом, но она сразу охватила и сжала степь, закутала ее в белый саван и сама, с визгом и плачем, закружилась... Из снежных таинственных тканей она лепила в воздухе загадочные и странные тени. Вот кто-то, высокий и белый, как мрамор, вдруг поднимался из хаоса снежных образов и бежал-бежал вперед, страстно протянув дрожащие ледяные руки... Или шла тихо по мерзлым пашням белая, чистая девушка, вся закутанная, как грезой, дымкой из волнистых снежинок... А то кто-то, уродливый и огромный, круглый, как мяч, прыгал тяжело по сугробам, мял сухой бурьян и сердитым воем пропадал в перелеске, согнув в дугу, мимоходом, стройную печальную березу... Много было здесь непонятных образов, созданных дикой и гордой метелью, много рождалось звуков, то гулких, как выстрелы, то жалобных и звенящих, как порванная струна...

Избу башкира Закира Галеева потрясало от ветра, когда жена его Итбика, спавшая в углу на нарах, вдруг завозилась и протяжно застонала... Потом она закусила губы от боли, и опять раздался в избе глухой и протяжный стон. Недалеко, на нарах, храпел Галеев, и Итбике сначала не хотелось будить мужа. Но вот снова что-то рвануло у ней внутри, и Итбика не выдержала.

— Закир,— позвала она.

В окно заглянула пурга, четко и бегло прошуршала она по стеклу мерзлыми когтями и взгремела в чувале... Итбика сделала страшное усилие, села на нарах и громко позвала опять:

— Закир!

Спящий зашевелился и пробормотал:

— Что тебе?

— Ой, худо мне, Закир...

Итбика вдруг заплакала... Закир быстро вскочил с постели, разыскал спички и зажег дрожащими руками маленькую жестяную лампу. Огонь вспыхнул, и свет, бледный, точно озябший, пробежал по углам... В избе было холодно, в чувале давно все остыло, и ветер, врываясь в трубу, поднимал временами в чувале легкое облако золы. Итбика сидела в углу на нарах и корчилась от боли...

— Ой, Закир!

Слегка побледневший Закир понял, наконец, в чем дело, и беспомощно развел руками. Итбика собиралась родить, роды предстояли первые, и перепуганный Закир не знал, что делать. До крови прикусив губы, Итбика хрипло произнесла:

— Айда за Фатимой! Айда скорей!.. Ой-о-о, аллах!

Закир сорвался с места как заяц, схватил на бегу шапку и в одной рубахе выскочил на улицу.

С громким, торжествующим воем обняла его пьяная пурга, но Закир, низко нахлобучив шапку, почти одним прыжком перекинулся на другую сторону улицы и громко постучал в окно избы, где жила старуха Фатима. Минут через пять он уже возвратился с Фатимой, и это время показалось Итбике огромным, как вечность... Она была бледна, точно стена, и губы ее, дрожащие и искусанные, на белом фоне лица казались черными от крови...

Старая и бесстрастная, как судьба, Фатима взглянула равнодушно на Итбику и коротко приказала Закиру затопить чувал. Скоро огонь вспыхнул, и в избе стало ярко и тепло. Итбика по-прежнему стонала, корчилась и со страхом смотрела на Фатиму огромными, неподвижными глазами, в которых сверкали крупные слезы; наконец, старуха произнесла сурово:

— Не кричи! Скоро будет...

Она приготовила воды и вытащила из грязного платка какие-то инструменты. Закиру она опять отрывисто приказала выйти из избы, и он, одевшись, покорно вышел на двор. Там ветер сбрасывал гнилую солому с крыши, и на сердце у Закира закипала тоска. Прислонившись к стене, он стоял и чутко прислушивался. Он любил свою молодую Итбику, и страдания ее резали его по сердцу.

Долго так стоял неподвижно. Гулкие голоса метели кричали над деревней, и казалось, что жизнь вымерла совсем в бедных избах... Ночь тянулась долго-долго, как ночь приговоренного к смерти. Закиру было холодно и жутко...

Внезапно в избе раздался пронзительный вопль, и сразу все смолкло. Ужас сковал все существо Закира, и он начал читать про себя молитвы, какие знал. Что, если умрет Итбика? Что будет с ним? Когда он на ней женился, то дал себе мысленно клятву: никогда не брать вторую жену. За Итбику он, положим, заплатил крупный калым — двух лошадей и жирного быка... Все хозяйство тогда у Закира треснуло по швам, но он не жалел об этом. Жена попала красивая и работящая. Вечно она хлопотала по хозяйству, сама рубила дрова, была весела и здорова. Сам Закир больше лежал на нарах, пил много чаю и наедался до отвала баранины, если она случалась. Умрет Итбика — он погибнет...

Дверь избы вдруг отворилась, показалась на секунду голова Фатимы и раздался ее голос:

— Киль (иди), Закир!

У Закира в сердце что-то точно ударило. Он почесал затылок и нерешительно двинулся в избу. И ярко резнул вопрос: а что если... Итбика умерла?

Он вошел в избу, впустив за собой крылатое, морозное облако. Итбика лежала в углу неподвижно, с закрытыми глазами. Фатима подбрасывала в чувал дрова, по-прежнему лицо ее казалось бесстрастным. Она бегло взглянула на Закира, и что-то похожее на улыбку пробежало в глубоких и желтых морщинах...

— Малай родился...— произнесла она.

— Сын! — радостно вихрем промчалось в голове у Закира.

Он тихо подошел к нарам. Около Итбики, завернутое в тряпье, что-то возилось... Осторожно, с громко бьющимся сердцем, Закир наклонился и неловко открыл лицо у ребенка. И когда он увидал старческое сморщенное и красное лицо, то опять не выдержал:

— Малай. Это — хорошо... А-яй как хорошо!..

Он радостно засмеялся. Итбика открыла глаза и страдальчески улыбнулась мужу. И Закир почувствовал, что с души его свалился огромный, тяжелый камень...

Фатима убралась с ребенком и Итбикой. Потом, несмотря на позднее время, она лаконически приказала Закиру поставить ей самовар, а когда вскипел самовар, Фатима принялась пить чай. И пила она долго, откусывая сахар крошечными кусочками. Пот выступил на ее желтом морщинистом лбу, и она вытирала лицо грязным, засаленным рукавом. Потом она потребовала себе денег, и Закир отдал ей последний рубль. На этот рубль Закир рассчитывал купить чаю и баранины для муллы, который должен был дать имя ребенку. Фатима осталась довольна, слегка улыбнулась и сказала:

— Якши!

Закир проводил ее за ворота. Пурга утихла, и голоса ее, звонкие и отчетливые вначале, теперь падали в степи неясным, замирающим гулом.

Пошел снег, сухие снежинки щекотали лицо...

Через неделю после этого, когда Итбика оправилась совсем, Закир порешил, что необходимо позвать муллу и дать ребенку имя. У Закира не было денег, и пришлось продать воз пшеницы, хотя в этом году хлеб уродился в обрез. Закир съездил в город, продал воз пшеницы, купил чаю, сахару и еще что-то пестрое — на платье Итбике. Приехав домой, он купил у богатого старосты Ахунова барана. Итбика, уже вставшая с постели и бродившая по хозяйству, приготовила все к угощению. И тогда позвали муллу...

Пришел мулла, высокий и красивый старик, с седой бородой, но с черными молодыми бровями. Голову его обвивала белая чалма, и тонкие бледные губы были сжаты важно и сосредоточенно. От него пахло тонким, пряным ароматом мускуса. Мулла принес с собой священные книги, сел на пол, на разостланный дешевый ковер, который хранился у Закира для торжественных случаев, и начал читать молитвы.

Итбика скрылась за занавес у стены, а Закир так же, как мулла, сел на пол и проводил по лицу ладонями рук, вздыхая и шепча что-то про себя... Мулла гнусаво читал речитативом молитвы, покачивался, закрывал глаза, и тогда лицо его, с черными бархатными бровями, казалось безжизненно-красивой маской. Наконец, он кончил и с минуту сидел неподвижно... Потом он взял книгу и спросил Закира, как он желает назвать сына? Закир поскреб в затылке и ответил робко:

— Ибрагим...

Мулла записал в книгу, подошел к ребенку, наклонился и громко крикнул ему в правое ухо:

— Тебя зовут Ибрагим! Ибрагим! Ибрагим!

Обряд кончился. После этого мулла с Закиром много пили чаю и ели жирную, вкусную баранину. Угощал сам Закир: Итбике нельзя было показаться постороннему мужчине. После еды потный и разгоряченный мулла гулко икнул несколько раз, чем обыкновенно выражалось удовольствие хозяину за сытное угощение. Закир ответил тем же, и, когда мулла собирался уходить, Закир заплатил ему пять рублей. Мулла торопливо и жадно схватил деньги и одобрительно кивнул головой.

Закир проводил его до улицы, кланялся ему вслед, и на улице мулла еще раз икнул гулко и протяжно.

Жизнь семьи опять пошла серой, тягучей лентой. Итбика больше работала по хозяйству, а Закир бездельничал и по целым дням иногда лежал на нарах. Только когда острая нужда, как когтями, захватывала семью, тогда Закир немного просыпался. Он скреб в затылке и думал о том, что пшеницы в амбаре осталось совсем мало, но нет чаю и сахару. Без баранины, положим, можно было обойтись, хотя для Закира это было очень тяжело, но есть еще выход: можно купить где-нибудь старую, негодную лошадь и варить из нее махан. Итбика иногда осторожно напоминала мужу, что у него есть две лошади и можно было бы поискать где-нибудь работу, чтобы пробиться зиму и не тратить свою пшеницу. Но Закир в глубине души считал женщину вообще рабочей скотиной, которая обязана мужу, своему господину, нести всю тяжесть жизни. Она должна все сделать: нарубить дров, затопить чувал, сварить махан или баранину и... молчать. Так предрешил пророк. Поэтому, когда раздавался тихий и грустный голос Итбики о работе, Закир сердился. Обыкновенно в такие минуты он громко сопел и говорил жене:

— Молчи! не твое дело... Где я достану работы?

— Можно дрова с Урала возить,— робко вставляла Итбика.

— Молчи! До Урала сорок верст... Вон, Сулейман возит, и одна лошадь у него подохла...

— Сулейман не кормит лошадей...

— Молчи!

Шея у Закира надувалась кровью. И Итбитка, тяжело вздохнув, замолкала...

Маленький Ибрагим рос так же, как растет дикий бурьян в степи. По целым дням он валялся, заброшенный, на нарах, ревел во все горло по часам, жадно сосал засохшую корку хлеба или рвал кусок мяса от старой кобылы и спал под заунывный вой башкирских собак. Зимой босиком выбегал на улицу, а летними днями, когда пекло солнце, он валялся, полунагой, наравне с другими, на зеленой, малоезженной улице. Рядом бродили лошади или жеребята, и мирно дремали остромордые, худые собаки.

Пяти лет Ибрагим уже крепко цеплялся за косматую гриву мерина и учился ездить верхом. Наравне с другими подростками, он лихо мчался по улицам или по дороге за поскотину, где кротко и безмолвно лежали тихие поля. В рваной рубахе, почти черный от солнца, с тюбетейкой на голове, издавая пронзительно-гортанный крик, мчался Ибрагим к полям, где шептались болезненные колосья пшеницы и реял в безоблачно-синем небе мощный и дикий туйдуган... И вольно, и весело было у Ибрагима на душе...

Когда Ибрагим научился ловко и смело ездить верхом, тогда отец стал брать его с собой на свадьбы, где устраивались скачки. Обыкновенно было так, что на свадьбах даже самый бедный жених жертвовал на приз для скачек молодого жеребца или жирного барана, а богатые, что бывало редко, выставляли по нескольку лошадей. И со всей округи съезжались наездники, чтобы поспорить быстрыми конями и своей удалью. Может быть, здесь слабо поднималась исторически-задавленная и заглохшая степная отвага забитого народа... И это было оригинальное и красивое зрелище. Толпа взрослых и детей, звонко и гортанно лопоча, окружала место у деревни, где были намечены скачки. У круга, от которого должны были поскакать лошади, обыкновенно выставлялся приз — баран или лошадь. Выбирались судьи, тщательно осматривались лошади, и в наездники выбирались наиболее легкие и ловкие мальчики. И когда было все готово, судьи командовали:

— Айда!

И сразу, точно сговорившись, брали с места худые, но крепкие башкирские лошади. Низко пригнувшись к их шеям, сверкая смуглыми ногами, мчались молодые башкиры, а вслед им гремел и переливался дикий и страстный крик толпы:

— А-а! го-го-го... А-ю!

Но вот всадники, потонувшие в глубине зеленой степи, скачут обратно, и тогда рев толпы растет и поднимается выше. Широко выпучив глаза и разинув рты, следят башкиры зоркими, ястребиными глазами за наездниками и ревут... Вот ближе белые точки... Вот кто-то, вместе с лошадью, кувыркается книзу, падает, вскакивает, как резиновый мячик, и опять летит вперед. И стон стоит в воздухе, когда взмыленные лошади, сами дикие и страстные, стрелой подлетают к призу...

Но свадьбы случались редко, и обыденная жизнь, такая мертвая и нелепая, снова вступала в свои права. И было только одно существо, которое каждый год, больше зимой, появлялось на несколько дней в деревне и вносило в ее дикую жизнь что-то волнующее и странное...

То был старый Аллаяр.

Откуда появился старый Аллаяр? Этого никто не мог сказать определенно. Обыкновенно, в зимний короткий день, около деревни уже реяли серые сумерки, на улице вдруг появлялась фигура старого Аллаяра. Он шел, звонко ударяя о дорогу палкой с железным наконечником, старый-старый, с трясущейся головой, с слезящимися глазами, в мохнатом малахае на голове и в худых изорванных ичигах. И первый, кто завидел Аллаяра на улице, обыкновенно радостно кричал:

— Аллаяр пришел!

— Аллаяр! Киль! Киль!

И Аллаяр сворачивал с дороги и шел в избу — по первому приглашению. И те, кто узнал о приходе Аллаяра, сходились в избу, где останавливался старик, весело с ним здоровались и чмокали от удовольствия губами.

Аллаяра сажали на самое почетное место на нарах, угощали чаем и маханом. Старый башкир пил, отогревался, и его грустные слезящиеся глаза все время смотрели куда-то в пространство. Отдохнув и согревшись, он развязывал узелок, который всегда носил с собой, и с важным видом доставал потертый курай — старую музыкальную дудку из дерева. Тщательно вытерев инструмент, Аллаяр, сделав строгое задумчивое лицо, вдруг издавал из курая первый трепетный, заунывный и протяжный звук.

И внезапно наступало молчание...

В бедную жалкую избу, где жил придавленный и порабощенный дух, вместе со стройными и печальными звуками курая входил кто-то ясный и чистый, с бледным лицом, на котором застыли слезы тайного страдания за людей... Он, неведомый и грустный, садился у чувала, где трепетали и бились искры, и пел вместе со старым Аллаяром о том, что есть на свете люди, они жалки и бессильны, и нет руки, которая протянулась бы к ним...

Много играл старый Аллаяр... Может быть, играл о гордом мохнатом Урале, где сосны кричат гулко и протяжно, о бесплодных пашнях, о степи, о смуглой башкирской девушке, которая так плачет перед выходом замуж за старого, сладострастного башкира. Может быть, в песнях вспоминались прежние гордые батыры, их резвые кони и острые, певучие стрелы. Куда девалась широкая свобода былых дней, лихие наезды и былая отвага умирающего народа?

И когда кончал играть старый Аллаяр, в избе, казалось, долго еще бились нежные звуки, реяли тени, и долго никто не решался заговорить первый.

Обыкновенно Аллаяр жил в деревне с неделю, ходил из избы в избу, везде играл свои грустные песни и потом уходил. С трясущейся головой, в мохнатом малахае, звонко ударяя посохом о дорогу, уходил Аллаяр куда-то дальше, и вместе с ним, казалось, нога в ногу, уходили щемящие и стройные образы курая...

Время шло. Ибрагиму исполнилось шестнадцать лет. И был он стройный, сильный, красивый юноша, с черными, как у газели, глазами. Все домашние работы теперь исправлял Ибрагим, он же работал в поле, а отец его Закир, обрюзглый и еще более ленивый, по целым дням валялся на нарах или ездил куда-нибудь в гости. Итбика, преждевременно увядшая от работы, была по-прежнему молчаливо-покорна и вечно бродила по хозяйству. После Ибрагима у нее был еще один выкидыш, а потом она уже не рожала. Иногда Закир, еще сильный и сладострастный человек, думал про себя, что хорошо бы было взять молодую и свежую жену, но боялся сказать это, а главное, он был беден и не мог дать за невесту калым. Но мечты о молодой жене, с гибким и упругим телом, часто дразнили его ленивый мозг, и ему приходило в голову в это время, что Итбика скоро состарилась, она костлява, у ней желтая, дряблая кожа, и ей следовало бы уступить место другой жене.

Поехал раз Закир Галеев на сельский сход, где предполагалось выбрать новых старшину и старосту. Волость находилась от деревни в десяти верстах, и к вечеру, когда в степи загулял буран, Закир уехал.

Вернулся он домой на другой день пьяный и очень веселый. Громко гогоча и икая, он вошел в избу и заявил, пошатываясь, Итбике и Ибрагиму, что его выбрали старостой. Это было так неожиданно, что Итбика сначала задрожала, а потом засмеялась от радости. Староста в деревне — начальство, и каждый башкир в глубине души мечтал об этой должности. Пришибленные и задавленные, эти дети степей видели в старосте сочетание силы, власти, сытости и почета. Закир, несмотря на свою леность, считался умным и хитрым башкиром и давно метил в старосты.

Покачиваясь и смеясь, Закир приказал Итбике поставить самовар, вытащил из-за пазухи бутылку водки и велел Ибрагиму позвать в гости двух соседей. Те пришли, узнали, в чем дело, и с заметной завистью на лицах уселись на нары. Закир угощал гостей водкой и чаем, громко хохотал от радости и старался придать лицу строгое и важное выражение. Потом заявил, что на днях он должен получить "знак" и что земский собственной рукой похлопал Закира по плечу и дал слово скоро утвердить приговор общества. Гости слушали, не скрывали зависти и говорили сквозь зубы:

— А-яй! Якши! Закир староста... Якши!

И когда гости ушли, Закир долго еще бормотал о той высокой роли, какая выпала ему в жизни. А потом, ложась спать, он вдруг почти взвизгнул от радостной мысли, какая ему пришла в голову. Чмокнув толстыми губами, он сказал жене:

— Якши! Теперь можно взять другую апай.

Итбика побледнела как воск. Ибрагим угрюмо поднял на отца свои прекрасные глаза и ответил за мать:

— Ты этого не сделаешь, атай!..

— Почему? — хрипло спросил Закир.

— Инай (мать) будет плакать. Ты всю жизнь с нею прожил.

— Она стара...— смеясь, заметил отец.

— И ты уже не молод, атай. Не хорошо, атай. Мать будет плакать. И я буду с ней плакать.

— А мне наплевать! — резко ответил Закир и отвернулся к стене.

Через минуту он уже храпел, и Итбика долго-долго сидела у чувала, смотря на огонь потемневшими глазами... Ибрагим ворочался в постели и украдкой следил за матерью. Глядя на ее мокрое, желтое, рано увядшее лицо, Ибрагим кусал губы и думал, что в жизнь их вливается что-то неясное и тоскливое. И гнев, острый и жгучий, сжимал сердце Ибрагима...

После этого дня Закир каждый день начал ездить в волость по делам.

Обыкновенно ленивый и неповоротливый, Закир точно переродился, и какая-то важная, самодовольная складка залегла у него на лице. Утром Ибрагим запрягал ему лошадь, он выходил и садился в сани, сохраняя на лице новое, важное выражение. На встречных башкир-однодеревенцев Закир начал смотреть несколько свысока и даже покрикивать по-своему...

Через месяц земский утвердил приговор общества, и Закир окончательно сделался старостой. Получив медный "знак", Закир опять позвал гостей, напялил на себя "знак" и так сидел на нарах, громко гогоча от удовольствия. Гости пили водку, ели махан, стараясь поддерживать настроение хозяина, но у каждого в глубине души было завистливое, сосущее чувство...

Пошли дни, лучшие для Закира. У него начали появляться деньги, но зато он больше начал пить водку. При каждом удобном случае он брал взятку и нисколько не скрывал этого от людей, считая это естественным для должностного лица. Иногда Ибрагим, чуткий и грустный, говорил осторожно отцу:

— Атай! Зачем берешь с бедных?

— Молчи! — грозно рычал Закир.— Не понимаешь ты! Земский берет, становой берет и старшина Якупов берет. Все берут!.. А я хуже их?.. Щенок ты!

И Ибрагим больше не говорил... А Закир развернулся вовсю. Свой надел в тридцать десятин, который он не умел и не мог сам обработать, он порешил сдать в аренду соседним крестьянам. Ибрагим, пораженный этим, сказал отцу:

— Атай! У тебя теперь есть деньги... Можно будет купить семян, нанять работников и самим сеять... Я буду работать, атай! Зачем отдавать землю?

— Молчи, шайтан! — опять грубо крикнул Закир.— Не твое дело!

И он, помолчав немного, добавил цинично:

— Другую бабу мне надо... Калым платить...

Он говорил, и скверная, плотоядная усмешка кривила его лицо... Ибрагим побледнел, закусил губы, а за красным пологом, где была женская половина, билась в беззвучных рыданиях Итбика.

Мысли о новой жене крепко засели в голове Закира. Наезжая в село, где находилась волость, Закир пробовал почву насчет женитьбы и наводил справки. У одного зажиточного башкира, Габидуллы Хасанова, была молоденькая дочь, резвая, черноглазая Ханисафа, и Габидулла был не прочь породниться со старостой. Как это было обыкновенно у башкир, отец совсем не считался с желанием и мыслями невесты, а мечтал только о большом калыме. Дочь для отца была доходной статьей, лакомым куском для жениха. И девические мысли резвой Ханисафы в расчет совсем не принимались...

Габидулла дал понять Закиру однажды, что дочь можно выдать за него, но условия он ставил такие: триста рублей деньгами, трех лошадей, жеребенка и двадцать штук баранов. Это был большой калым, и Закир начал торговаться. Габидулла долго не уступал, но потом изменил условия: двести рублей деньгами, двух лошадей и десять баранов. Мулле за венчание должен заплатить также Закир.

И Закир согласился... Но нужно было достать весь калым. И Закир приналег на взятки.

И вышло, наконец, так, что Закир сколотил денег для выкупа невесты. Дома он рычал зверем на жену и сына. И скоро женился. Как безумная, плакала молоденькая, стройная Ханисафа, рвала на себе волосы, но воля отца была непреклонна... Закир отдал условленный калым, заплатил старому хитрому мулле и женился на Ханисафе... Тесть его, Габидулла, уступил ему еще избу за особую плату, и Закир поселился в ней с новой женой. К Итбике и сыну почти не приезжал. Ибрагим сам старался работать и был рад, что отец живет в другом месте.

Однажды, в глухую осеннюю полночь, когда мелкий дождь царапал и стучал в окно, а ветер гудел в чувале звонким плачем, Ибрагим проснулся от странного и неясного шума... Приподняв голову с постели, он вслушался. Гудел ветер, но временами слышался чей-то глухой крик у ворот. Громыхали злобно собаки, и казалось, напирали на кого-то. И слышно стало под конец, что кричит человек, и кричит так, как будто зовет на помощь...

Ибрагим быстро натянул ичиги и выскочил на двор. Сквозь свист и хохот дикого степного ветра он услышал злобный лай собак и протяжный вопль человека у ворот. Ибрагим отворил ворота и осторожно выглянул на улицу, где гулял черный, всепроникающий мрак... Собаки вплотную напирали к заплоту, где едва маячила чья-то темная фигура.

Ибрагим зыкнул на собак, они попятились и скоро замолчали. Человек у заплота стоял неподвижно... Ибрагим подошел ближе и спросил по-русски:

— Кто тут?

Мрак зашевелился, раздался голос:

— Я, милый человек... Проходящий, значит... Проходящий... Ну и собачки, прости господи! Экая прорва их! Одна за штаны, глико-сь, хватила... А какая это деревня будет, божий человек?

Ибрагим назвал.

— Башкуры, значит?

— Башкиры...— поправил Ибрагим.

— Так... так... Башкуры, значит... Махмедова вера поэтому... Ну, что же... И они люди... Все твари божьи, хороший человек...

Ветер рычал, и слова проходящего едва можно было различить. И Ибрагим крикнул:

— Айда в избу!

— Спасибо, родимый, спасибо!.. Теперь далеко не уйдешь в такую ночку... Ну и ночка! Шел я, как слепой, по дороге... И жуть такая берет, милый человек... И-и!

— Айда! Айда!

Ибрагим пропустил прохожего и затворил ворота. В избе он зажег лампу, и огонь осветил избу. У порога стоял прохожий и озирался по углам: он искал глазами икону. Но спохватился и заговорил опять добродушным, слегка гнусавым голосом:

— Э-х, Антип — дурья голова!.. Знамо, какая здесь икона. Башкуры... Свои, значит, боги тутотка имеются... А мне и невдомек!.. Ну да ладно: и на старуху бывает проруха... Так, значит, и переночевать можно, господин хозяин?

— Можно, можно...

— Вот за это благодарим... Ах ты, батюшки, и собаки у вас! Прямо на горло лезут, псины! Ну, думаю, положу я свои животы тутотка...

Прохожий начал снимать с плеч тощую котомку, и Ибрагим с любопытством смотрел на него. Это был мужик лет сорока, широкий, костистый, с рыжеватыми волосами и добродушным лицом. Его белесоватые глаза смотрели просто и вдумчиво. Какая-то неясная благодушная улыбка шевелила его губы, и от этого лицо принимало мягкое доброе выражение.

Прохожий снял котомку и серый заплатанный армяк. Потом пригладил рукой волосы и заговорил опять:

— Ну, вот весь мой и багаж, милый человек... В руках палочка, а на крыше галочка... Хе! хе! Обеспокоил же я тебя, господин хозяин... Теперь, значит, и на покой можно... Ну и собачки у вас! А, положим, как без собак. У меня дома тоже пес злющий остался... Серым зовут... Невозможно без собаки, особливо ежели хозяйство... Ты ложись, господин хозяин... Я вот только маленько закушу, да и на боковую...

Прохожий порылся в мешке и достал краюху хлеба.

— Вот бы маленечко мне водички, господин хозяин... И готово дело... Пан бы был... Хе-хе! Ране приходилось работать с вятичами. Так они говорят: ежели бы мне эти рукавицы да обмакнуть в деготь — так я бы царь был... Хе-хе! Всякий по-своему... А народ хороший эти вятские... Так водички бы...

— Можно самовар...— сказал Ибрагим.

Ему решительно нравился этот словоохотливый, добродушный с виду человек.

— Самовар? Оно, конечно бы, хорошо это, да ведь поздно... Да и чаю у меня нет...

— Ничего... свой дадим,— проговорил Ибрагим и быстро начал ставить самовар. Подбросив дров в чувал, Ибрагим разжег угли, и веселый, пляшущий огонь заметался в чувале. Прохожий присел на нары. Скоро забурлил самовар, и Ибрагим заварил чаю. Потом он принес хлеба, молока и пригласил гостя:

— Садись! Ашай...

Прохожий, который все время смотрел задумчиво на огонь в чувале, встрепенулся и ответил:

— Вот спасибо, милый человек... Спасибо... Ведь, вот и не знаешь, где найдешь хороших людей... Башкуры, а получше наших хрестьян, прости господи!

Он перекрестился и сел за чай. Пил он степенно, не торопясь, откусывая крошечные кусочки сахара и бережно смахивая на ладонь крошки хлеба. Ибрагим налил себе чаю и посматривал на прохожего. Наконец не вытерпел и спросил:

— Куда идешь? Далеко?

Мужик усмехнулся.

— Куда глаза глядят, милый... Я ведь штрафованный... На два года из своей губернии выслали... Из Расеи, значит...

— Зачем? — удивился Ибрагим и, усмехнувшись, добавил: — Карабчил разве что?

— Как?

— Украл разве что?

— Мы этим не занимаемся, милый... Слава те господи, на пятый десяток повалило, а этого не бывало...

— Зачем тебя выслали?

— Зачем? Не меня одного... За бунт, милый, за бунт...

— Какой бунт?

Прохожий опять усмехнулся.

— Ничего ты не знаешь, видно... Да и вам што, башкурам! Шел я, даве, днем и смотрю кругом: господи ты боже,— сколько земли у вас! И мало, значит, населения совсем... Житье, видно, у вас ничего себе... Вот у вас сколько земли?

— У отца тридцать десятин.

— Тридцать... Ах ты господи, боже мой! У нас на тридцати десятинах, почитай, десять семей навалило... Друг на друге сидим. И земля что? Вся изношена, как тряпье, сколь ее ни умасливай... А у вас земли дикие, вольготные, к рукам бы их... И урожаи, поди, хорошие?

— Всяко бывает...

— Конечно, от себя больше... Как работать... Тридцать десятин. Ах ты господи, боже мой!

Прохожий замолчал и смотрел на огонь добрыми, слегка слезящимися глазами.

За окном играл ветер, и гуляла на улице мокрая, холодная осень. Бездомная и угрюмая, она несла с собой мертвый, торжествующий мрак и брызгала по крышам мелким дождем...

— Меня вот в вашу губернию на два года. Да... Искал я работы в городе, да што там! Много нашего брата, голытьбы, шляется... На фабрики несподручно, потому там привычка другая нужна... Поколол в одном месте дров, заробил полтинник и только пока. А потом и думаю: двину-ка я куда-нибудь в деревню да наймусь пока хоть в работники... Обживусь, а там и бабу с сыном вытребую. Скучно, милый, без семейства. Ах ты господи, боже мой! Ну, благодарим покорно за чай, господин хозяин... Пожалуй бы, и на боковую... Утром пораньше двинусь куда-нибудь...

Прохожий замолк... Ибрагим молча убрал самовар с нар и пригласил гостя спать. Он дал ему войлок, подушку и еще подбросил в чувал дров.

Прохожий с видимым удовольствием растянулся, зевнул, перекрестил рот и заметил:

— Пожалуйста, господин хозяин, разбуди пораньше... Вишь, здесь, у тебя, меня разогрело: просплю, пожалуй...

— Ладно... А тебя как зовут? — спросил Ибрагим.

— Антипом, милый человек... Антипом... А тебя, господин хозяин?

— Ибрагим...

— Гм... чудное имя. Ну да ведь всякие народы по-своему...

Антип замолчал и скоро засвистел носом. Спал он на спине, положив широкие, волосатые руки на грудь. Ибрагим долго ворочался. Ветер гасил пламя в чувале, и тяжело дышала за окном одинокая осень.

Утром, чуть свет, Антип проснулся и начал собираться в путь. Проснулись Итбика и Ибрагим. Пока Антип собирался, Ибрагим долго шептался о чем-то с матерью. А потом, с странно-веселым и смущенным лицом, он вдруг положил руку на плечо Антипа и сказал:

— Подожди, знаком. Чай пить будем...

— Некогда, милый... Спасибо...

— Айда, живи у нас...

— Как это, милый?

— Работником... Работать будем вместе...

Лицо Антипа просветлело...

— Что же... Я не прочь... Народ вы, я вижу, хороший...

Они поговорили и условились в цене: семь рублей в месяц и десятину посева на выбор. Ибрагим рассчитывал в этом году сеять...

Антип остался...

Подходила весна...

Башкирская деревня под лучами яркого солнца как будто ожила. В роще, где стояли высокие, сильные березы, как безумные, кричали грачи и ткали из крика зовущую и страстную жизнь. Вылезали из изб одичалые, полуголодные люди, грелись на солнце и лопотали повеселевшими голосами. После тяжелой и длинной зимы, после дней, жестоких и холодных, наступило время, когда солнце вызывало к жизни даже больные, истощенные голодом, смуглые тела.

Ибрагим готовился к посеву и много работал. Еще зимой, когда до весны было далеко, Ибрагим вместе с Антипом возили в город от подрядчика дрова и бревна с Урала, потом — сено с лугов, и даже с месяц жили в городе, где возили камень. Зато к весне Ибрагим прикупил семян и уговорил отца не отдавать в это лето пашни в аренду. Закир, по-прежнему живущий взятками, махнул рукой и отдал землю сыну. К старой семье он почти не заглядывал, разжирел, пил много водки, ругался на сходах по-русски и часто бил свою молоденькую Ханисафу. И Ханисафа таяла, как охваченный снегом цветок... Однажды к Ибрагиму приехал башкир и заявил, что Закир умирает.

Ибрагим вскочил на лошадь и помчался к отцу, у которого он ни разу не был в новой избе. Закир лежал на нарах, хрипел, страшно закатывал глаза, и грудь его была обмочена кровью. Ночью, когда Закир возвращался пьяный из гостей, кто-то выстрелил в него, и пуля попала в грудь. У Закира было много врагов.

Ибрагим сел около отца и долго смотрел ему в лицо. Страшно ворочая белками глаз, он хрипел, и слышно было далеко его свистящее дыхание. В груди у Закира что-то клокотало, и на губах появлялась иногда кровавая пена. Увидев сына, он что-то хотел сказать ему, но из горла вырвался только один странный, шипящий звук:

— Хрчш...

Ибрагим не выдержал, взял за руку отца и заплакал. В углу, вся завернувшись в красное широкое покрывало, сидела безучастная и молоденькая Ханисафа. Иногда из щели покрывала сверкал взгляд черных, агатовых глаз, и этот взгляд, мгновенный и короткий, дышал ненавистью.

Закир мучился сутки и умер. Обрядили его на скорую руку, пришел мулла, прочитал молитвы, и Закира стащили на кладбище. И шел за его телом только один Ибрагим и приехавшая вскоре Итбика. И старая жена, брошенная Закиром, горько рыдала над могилой мужа. Молоденькая Ханисафа забрала свое имущество и ушла к отцу. Ибрагим и Итбика вернулись в свою деревню.

Весна ширилась и охватывала страстно мятущуюся и жадную землю. Зеленели деревья, пели птицы, и люди готовились к посеву. Ибрагим с Антипом все время были на пашне. Антип, всегда веселый и работящий, с весной сделался как-то мрачен и неразговорчив. Ибрагим участливо следил за ним и спросил однажды:

— Что, Антип? Хворал, что ли?

Антип хмуро посмотрел куда-то в сторону и ответил:

— Что-то тоскливо, хозяин. Что грех таить: на родину тянет. Баба да сын остались. Вишь, кабы здесь они были.

— Сюда их надо...— сказал Ибрагим.

— Легко говорить, милый человек. Далеко ехать сюда. Да что им здесь делать? Кабы земля своя была.

Ибрагим промолчал и задумался...

А Антип еще больше тосковал. Похудевший и угрюмый, он молча возился с работой, и видно было, что он сильно страдает.

Как-то раз, когда они были вместе в поле, Ибрагим вдруг тронул молча его за руку. Антип взглянул в лицо Ибрагима и удивился. Красное лицо смуглого юноши было озарено какой-то странно сверкающей усмешкой.

— Айда за мной! — коротко сказал Ибрагим.

Антип молча повиновался...

Легко, как горная коза, шел впереди гибкий и стройный Ибрагим. Удивленный и озадаченный, неуклюже шагал сзади Антип. Взойдя на небольшой холм, откуда развертывались вспаханные поля, голубой простор и серебро сверкающего вдали озера, Ибрагим остановился и, протянув смуглую руку, сказал:

— Это все моя земля! После смерти отца осталась... Видишь?

— Вижу,— уныло ответил Антип, весь охваченный невольным чувством зависти.— Ах ты господи боже, сколько земли! Ну и башкуры! Благодать одна господня! И сколича ее лежит напрасно, землицы-матушки этой! У нас бы наперли на нее...

— Моя земля! — гордо повторил Ибрагим.

Загадочно улыбнулся и добавил тихо:

— Теперь тащи сюда бабу и сына...

— Зачем?

— Так... Я дам земли... Работай... Бери пять, десять десятин... Можно заимка строить... Мне одному много земли... Тебе одному скучно... Я все вижу... Живи два, три года... Десять лет... Сколько хочешь...

Антип просиял...

— Ах ты господи, боже мой! Вот человек-то! Этак, пожалуй, можно и писать жене, чтобы ехала?

— Пиши... Денег дам вперед... Им надо много ехать сюда...

— Ах ты господи боже! — лепетал Антип, весь охваченный бурным приливом радости...

Ибрагим отвернулся и пошел обратно. По дороге он сорвал тонкую ветку и хлестал ею по ичигам. Сзади него шел человек, разводил руками, бил себя по бедрам и почти выкрикивал нелепые, отрывистые слова:

— Ах ты господи боже! Шутка ведь, дядя! Башкур! Душевный человек! Мне хоть бы эти два года пробиться... Вместе с семьей, значит... А там... бог впереди... Может, и у нас тогда земля будет... Бабу и Андрейку сюда пока... Веселей! Ах ты...

Антип выкрикивал, разводил руками, а Ибрагим хлестал веткой по ногам и старался заглушить в себе чувство свежей, молодой и бурной радости.