Писатели земли Уральской
   
главнаядля школьников 5-9 классовБорисов С. К.
 
 

Борисов Сергей Константинович

Литература об авторе

Фонотов, Михаил Саввич. Понять поэта: о жизни и стихах беседуют Сергей Борисов и наш обозреватель Михаил Фонотов / М. Фонотов // Челябинский рабочий. — 2002. — N 46 . — С.7

— Сергей Константинович, а был ли у вас такой день, такой час, когда вы почувствовали себя поэтом?

— В принципе был, очень давно. Это было какое-то мгновенье. Я учился в тогдашнем ЧПИ и на одной из лекций по физике написал четыре строчки. Тогда не столько я сам почувствовал себя поэтом, сколько это почувствовали другие, мои друзья.

— А как призвание?

— Сам я почувствовал себя поэтом, когда вышла моя первая маленькая книжечка "Свет вечерний". Это 1980 год. Когда я увидел свои стихи напечатанными, то понял, что они имеют право на существование и я должен продолжать это.

— Наверное, мне надо было начать разговор с этого четверостишия:

Ровесник мой, свидетель праздный, не подавайся в знатоки моей неблагозвучной фразы, моей неприбранной строки.

— Нет, я не подаюсь в знатоки вашей поэзии. Мне известен только один из ваших сборников, это "Третья книга", изданная в 1993 году. Вы шли от себя к стихам, а я, с вашего позволения, пойду от стихов к вам. Начну с этих:

Жизнь тяготеет
к доброму примеру.
А потому, не мудрствуя хитро,
и я свою оспаривал карьеру
за кульманом проектного бюро.

— Да, оспаривал в городе Миассе, на машзаводе, куда был направлен после окончания института. Там я сидел за кульманом и чертил различные детали.

— Значит, юность вывела вас на технарский путь.

— Раз уж я поступил в институт, то должен был его закончить. И поддержать семейную традицию — мой папа был инженером. В институте я и не думал, что когда-нибудь начну писать стихи. В школе я терпеть не мог поэзию. Правда, я перечитал всю русскую классику, но прозаическую. Очевидно, во мне это как-то трансформировалось...

— И долго вас держал кульман?

— Нет, недолго, годик примерно, потом вернулся в ЧПИ. В институте я был одним из основателей студенческого театра "Манекен". Сценки писал... Когда он был еще театром миниатюр. Потому и пришел опять к Толе Морозову. А работал младшим научным сотрудником на кафедре теоретической механики.

— Опять стихи:

Ничто б моей планиды не смутило
и в беспорядок дни не привело,
когда бы не подкравшееся с тыла
унынье сердца, тяжкое зело.

— Что же произошло? Откуда унынье?

— Да в общем-то ничего не произошло. Просто я выразил какое-то свое состояние... Очевидно, это в моей природе — мир воспринимать с унынием. На творческих встречах я всегда объясняю, почему все-таки мои стихи не жизнерадостные, а печальные, а иногда и трагичные. Наверное, природа моей души такая. Если Пушкин воспринимал мир как гармонию, Лермонтов — как драму, Фет — как красоту, то я его воспринимаю как трагедию. Не сам мир, а свое существование в нем.

— "Припадая к потоку на родной стороне"... Эту фразу я вызвал из ваших стихов, чтобы спросить: родная сторона, это что для вас? У меня такое ощущение, что ваша "Третья книга" могла быть написана где угодно — на Урале, на Алтае, на Камчатке...

— Ну, родная сторона для меня — это русская сторона.

— А в малом смысле?

— Я родился в Харькове, и у меня нет ощущения малой родины, хотя я очень люблю Урал. Я, например, обожаю среднюю полосу России.

— Но за пределы России вы не выходите?

— Но за пределы России вы не выходите?

— Для меня родина — та земля, на которой обитает народ, говорящий на прекрасном русском языке. И, может быть, не соответствующий красоте этого языка. Почему он сейчас и погибает.

— А теперь перейду к другому. Вы знаете, мне жалко поэтов. Я их за то жалею, что они беспомощны в жизни, не приспособлены к ней.

— Я с вами согласен. Они не прагматики.

— "От века голоден и гол, я заповедан Музе". И это —

Беспощадно бремя быта,
— бунтовать — себе дороже.
Им любовь моя убита,
да жалеть о том негоже.

— Да, для меня быт — какое-то наказание. У меня есть и такие строчки: быт — не обитель духа.

— И он вам плохо дается?

— Ну, я не скажу, что я подаяние прошу. Все-таки я работаю на должности профессора, с голоду не помираю.

— Но у вас есть стихи и про "круг несытых домочадцев и бред житейских передряг"...

— Были какие-то периоды в жизни — да, приходилось и на овощной базе работать.

— Что уж точно — поэзия вас не кормила?

— Она никогда никого не кормит.

— И это вас не возмущает?

— Это меня не возмущает. Это всегда было так.

— С этим вы смирились?

— Иногда я прихожу к такому выводу, что смирение и есть истинная свобода.

— Сергей Константинович, вы сами сказали, что тональность ваших стихов минорная. Но иногда в них прорывается, что ли, желание смерти.

— Не так желание, как предчувствие. Моменто мори. Мы должны помнить о том, что все мы смертны.

— "Я гибну светло и устало". "Я гибну, от счастья пьянея"... Какой-то радостный полет к концу... Усталость ОТ жизни?

— Я бы не сказал, что устал от жизни. Да, усталость от непонимания. Устаешь колотиться словом в душу человечью. Но в принципе я не совсем уж потерянный пессимист.

— Я, Сергей Константинович, почти уверен, что Пушкин, уже задолго до смерти, не хотел жить. "И смерти мысль мила душе моей". В сущности, жить на этом свете невыносимо. Но мы живем. Потому что у нас кожа толстая. А у поэтов, я думаю, кожа тонкая, если она есть.

— Да, наверное.

— Но никто об этом не догадывается. И потому поэты кажутся странными, не от мира сего.

— Люди об этом не думают. У них слишком много повседневных забот. Поэзия — это ж всегда попытка уйти куда-то туда, за пределы земного срока, а люди живут в этом земном сроке и хотят его как-то комфортно оборудовать.

— А что для вас эта жизнь, которая вокруг? Трогает, волнует?

— Конечно.

— Но у вас нет злобы дня.

— Злобы дня нет. И я не знаю, должна ли она в поэзии присутствовать, эта злоба дня. Конкретности у меня нет. Но есть некое обобщение этих злоб дня.

— А политика? Я думаю, вы коммунистом не были.

— Не был. Я даже комсомольцем не был. Искусство всегда оппозиционно к власти.

— Вы были в оппозиции к советской власти.

— Я и сейчас в оппозиции.

— А что, в советские годы вас наглухо закрывали?

— Как наглухо? В сорок лет я издал тоненькую книжечку. Тогда мои стихи не воспринимались. Как-то был литературный вечер в ДК железнодорожников, я там читал стихи и меня убрали со сцены. Отключили микрофон. А после меня вышел Михаил Львов и сказал: тут вам молодой человек что-то про смерть читал, так вы ему не верьте. С такой, сказал, философией, мы далеко не уедем, коммунизм не построим.

— Сергей Константинович, вам необходимо. Чтобы понимали?

— Это, мне кажется. Необходимо каждому человеку, который пишет.

— И вам нужен читатель?

— Безусловно, а как же без читателя? Другое дело, какой читатель. Настоящий читатель должен стоять вровень с автором. Если читатель уровнем ниже автора, то он его не поймет. Я и сам рос, как читатель. От Павла Васильева, например, к Мандельштаму. О простого к сложному.

— "Забвеньем не брезгуй". Это сказали вы. Я понял так, что не брезгуй тем, что тебя забыли.

— Конечно. Не надо страдать по поводу того, что тебя забудут. Не надо брезговать этим.

— "Ибо темен для народа поэтический язык". Но мало того. Вы просто уничтожаете читателя.

— Иногда надо.

— Цитирую:

Тебе чужда печаль в охоту
и непонятен мой язык.
Соизмерять звезду и йоту
ты, суесловья, не привык.
Торопишь век, но сердцем дремлешь,
для угрызений невредим.
И только то за дар приемлешь,
что льстит желаниям твоим.
Твой праздный мозг,
литой и гладкий,
в благословенном из миров,
увы, навек лишен загадки
и унизительно здоров.

— Это, конечно, не по поводу всех читателей, а только тех, у кого мозг литой и гладкий.

— А что, поэт не обязан объяснять свою поэзию? Не заинтересован в этом?

— Тут есть одна проблема. У нас умерла литературоведческая критика. У нас нет Белинских. Критики-то и должны объяснять людям поэзию.

— Еще одно четверостишие:

А я и малостью доволен,
тем заревым огнем души,
что я унять уже не волен,
а ты не в силах потушить.

Подтекст такой: раз уж так, я буду сам по себе, а ты, читатель, сам по себе. Та же обида, да?

— Есть, конечно, обида. И не только, кстати, у меня. Нота обиды на непонимание сильно звучит и у Пушкина, и у Маяковского, и у других.

— Сергей Константинович, когда я прочитал вашу книгу, то подумал, что у вас ничего, кроме поэзии, нет. Так оно? Только море поэзии вокруг?

— Сейчас вот пытаюсь выйти из этого моря на берег.

— Куда и почему?

— С возрастом, видимо, меняется мироощущение, миропонимание. Конечно, в свое время я ударялся в метафоричность... А сейчас пытаюсь перейти на язык жизни, реалий. Сейчас, уже два года, пишу книгу четверостиший. (Людям некогда читать крупные вещи). Не знаю, будет ли она издана, это меня мало волнует. И в этой книге хочу говорить каким-то реальным языком.

— Сергей Константинович, а что поэт Сергей Борисов думает о своем будущем?

— О будущем... У меня где-то были такиe строчки: в одно лишь уверуй мгновенье, в мгновенье, которым живешь. А будущее... В Екатеринбурге лежит оригинал-макет моего избранного. Второй год. Нет денег. В эту антологию уральской поэзии попали два из нашей области два поэта: Година и я. Година успел проскочить, а моя книга застряла. Но я надеюсь, что она все-таки будет издана. Готовлю подборку стихов для журнала "Уральская новь".

— А работаете в институте культуры.

— Да. Преподаю сценарное мастерство.

— Что же, желаю вам новых стихов, книг. Спасибо.