Писатели земли Уральской
   
главнаядля школьников 5-9 классовВоронов Н. П.
 
 

ВОРОНОВ Николай Павлович

Тексты произведений

Побег в Индию : Роман (журнал, вариант) // Путеводная звезда. Школьное чтение. — 2001. — № 10-11. — C. 15-16.


Степь тянула меня к себе только мартовской весной, когда среди снегов, на вытаявшей земле, еще в морозцы, возникала сон-трава, одетая серебристо-пепельным мехом по стеблям и чашечкам, тогда не только голубым, но и желтым, белым. Больше чем степь я любил горы. После Уральского хребта, заслоненного ближними холмами, мой взгляд притянула гора Атач, в размашистых ступенях — алых, оранжевых, черных. Едва Атач заслоняет холмы и обнаруживается кусочек степи, это постылостью отдается во мне. Я еще не догадывался о том, что, в этом, быть может, крылась вероятность потери мамы, нашего барачного Тринадцатого участка, завода, пруда, округи с горностаями, сусликами, с жаворонками, с ветрами, стихающими на заре. Я посмотрел на Ваньку Шипилова, надеясь найти у него сострадание: ведь он отрывался от дома и, конечно же, должен настроиться на утешающий лад, но он в своем восторге зеваки сидел вконец чужедальний. Я еще сокрушительней впал в печаль и лег на спину. Облака гнались за поездом и отставали, грустные. И я стал теряться в небе, дальше облаков, где начиналась бессолнечность, но отсутствовали звезды, и попробовал выбраться из этой несообразности. Не получалось. Постепенно стало подразумеваться: несообразность возникла из-за мамы. Я мало пожалел ее в магазине и остался равнодушен к ее красоте, губимой бледностью, которая происходит от недоли, виной чему бабушка и я, прежде всего бабушка, Меркуловы, мой отец. Какого-то мальчишку любила Мареюшка, и он любил Мареюшку. Еще в ту пору кругом верховодила несообразность, и ею, как неводом, пользовались люди: они хотели загрести облака, однако облака просочились сквозь невод, а в мотню угодила Мареюшка, ее отвезли на Золотую Сопку, оставили в плену у вдовца Анисимова. Я рвался из бессолнечности, толкаясь ногами. Очутился ниже облаков, куда неожиданным образом попала мама. Мы страдали, не умея приблизиться друг к дружке: громоздились прилавки, качаясь на ветровых волнах, из-за чего удавалось видеть лишь одно ее лицо. Угнетала его непривычность. Не ребристая накрахмаленная шапочка на волосах, не красный берет — сумрачная шаль, в которой она шла за гробом брата Александра Ивановича. Старухи говорили, крестясь, будто у мамы лик пречистой Божьей матери. Неужели я находился в себе, все в себе, что не заметил, как отстали облака? Когда погружаешься в себя, чего-чего ни пригрезится.

— Сереж, ты спал?

Ванька не обернулся, дабы проверить, спал ли я. Его манеру не взглянуть в глаза человека, к состоянию которого проявил интерес, я не переваривал. Не задавака он был, не безразличник, поэтому я мирился с ним, но и улавливал иногда, что он слушает и ушами, и сердцем.

— Был в себе, Вань.

— Готовишь себя к Индии?

— Чем?

— Самосозерцанием.

— Чё эт?

— Всматриваешься внутрь себя.

— Ага.

— В Тибете заняты самосозерцанием буддисты. Буддисты Индии тоже заняты, индусы, джайны. Я созерцаю природу. Созерцать себя муторно. Покуда, собственно, нечего созерцать.

— Кто это, джайны?

— Религиозные люди. У нас православные, у них джайны. Джайн пальцем не тронет живое существо. Что слона, что муху. Джайны рот и нос тряпкой завязывают. Вдохнул мошку — душу загубил.

— Какая ж у мошки душа?

— Для тебя у мошки нет души, для джайна есть. От нирваны, собственно, я не отказываюсь.

— Чё это, нирвана, Вань?

— В библиотеку бегаешь, мог почитать.

— Просил про Индию. Тю-тю.

— Нирвана, ну... Всем доволен. Были желания, сплыли. Этаким макаром в себя погрузишься, тело испарится, душа получит право жить среди самых добрых душ, где обитают боги. Я тебе рассказал простецки. Там, собственно, тонкости навроде мистики.

— Чё эт, мистика, Вань?

— Всякие тайны, каких не разгадать, покуда не станешь грамотеем грамотеичем.

— В Индии чем займемся, Вань?

— Там чем угодно занимайся. У нас побирушкой нельзя. Детей в детдом, взрослых в милицию, в колонию, некоторых, слыхал, ликвидируют, как рецидивистов. Малолетка не малолетка, без суда и следствия.

— Как так, Вань? Тебя могут...

— Я путешественник и не сидел. Свое фамилие нипри каких обстоятельствах не называю.

Наверно, Ванька возомнил себя слишком ловким? На одутловатом лице, точно пот, проступило, масленея, самодовольство. Навряд ли я огорчился бы его самодовольством, если бы он запросто не согласился на уничтожение малолетних рецидивистов и закоренелых беспризорников. Нет, не подумал я тогда об этом. Я ощутил это. Страшен человек блажью: уж он-то уцелеет, а ликвиднут других.

Ванька смотрит на металлургический завод, заваленный черным, желтым, бурым чадом. Я прошу его оторваться от завода, глянуть на хребет Кырыктау. Спешу выгородиться перед Ванькой. Не зря-де обращаю внимание: оттенки серого цвета до того чудесны, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Он приник взором к хребту, покивал. После он заговорил о том, что отец хранит в сундуке кашемировую шаль, которую носила мама. Русский эмигрант из Шанхая, художник по тканям, с кем Артамону удалось пооткровенничать о матери, бросившей их с отцом, объяснил, что название шали неправильное. Изготовляют ее индийские ткачи Кашмира. Значит, она должна именоваться «кашмирской». Художник проведал в Кашмире о тамошнем красильном секрете.

Кашмирские шали прославились на земле голубым цветом неспроста: ткачи там различают до трехсот оттенков голубого цвета. Одни оттенки привлекают российских девушек и женщин, другие — китайских, третьи — арабских, четвертые — испанских... Художник сокрушался (про это Ванька сказал неохотно) о грубом устройстве нашего глаза, для устранения чего необходимо воспитывать зрение множество лет.

Ванька редкой сообразительности мальчишка, однако я вовсе не подозревал, что он склонен вникать в такие тонкости, которые улавливают только с помощью изощренного ума, даже не ума, а магической способности, как в цирке у факира Тунемо Ниго. Поезд громыхает на мосту через Урал и течет вровень с ним, прежде чем выкатить на изгиб, полуохвативший Мохнатую гору. Все во мне замирает, будто увижу сейчас на черемуховом дереве Катериночку Орехову и себя.

Печали мальчишек летучи. Обычно я жил с чувством радости, хотя и не замечал его. Тем днем, полным облачных теней, когда Катериночка Орехова привела меня к черемухе на берегу Урала у горы Мохнатой, я обнаружил, что испытываю наслаждение от чувства радости, а так как чувство радости заставляло екать сердце, я заподозрил, что меня навестило счастье, от которого умирают люди. Мгновениями я призывал смерть, чтобы уберечь навеки огромную нежность, иначе она схлынет, как дождь. Мнилось, мнилось: навсегда останется со мной это завораживающее влечение к Катериночке Ореховой, чье возникновение у Колдуновых тревожило какой-то несбыточностью, меняющей и наши с Колдуном судьбы, и природу, вдруг ставшую неузнаваемо яркой, и саму Вселенную. Разговоры у Колдуновых закончились к полуночи.