главная • для школьников 5-9 классов • Верзаков Н. В. | ||||
Верзаков Николай ВасильевичТексты произведений
Синегорье [Текст] : 50-летию победы посвящается / худож. В. Н. Щедрин. Челябинск : Автограф, 1995. ВНУК КАПИТАНА Сергей Петрович Горин скинул с плеч рюкзак на крыльце дачи, отдышался. Нашарил ключ в тайничке, открыл дверь. Напахнуло прохладой. Переоделся в трико, откинулся на кровать, полежал с минуту, раскинув руки и предаваясь истоме. Встал, по заведенному порядку прошел в чуланчик. Снял кружку с гвоздика, подставил под краник бочонка. Струйка оказалась слабенькой и тут же истощилась. Прикинул так и эдак — должно остаться в бочонке никак не меньше половины. Вытекло? Пощупал под бочонком — сухо. Вернулся, сел у окна. Постучал пальцами по столешнице, покачал головой — это все происки Павловны. Хитрости ее ведомы — слила, наверное, из бочонка в банки и поставила среди банок с вареньем — тоже, стратег. Однако на полке с закупоренными банками вина не оказалось. Зато там стояла початая бутылка «Пшеничной». «Вот она!» — Сергей Петрович вспомнил, как искал ее после проводов внука в армию. Набулькал в стакан, посидел, ни о чем не думая. Выпил, прислушался к скрипящему звуку лукового пера в руке, пожевал. Человеком он был добродушным, пожившим и знающим все наперед, не рвущимся давно уже в неведомые дали, умеющим ценить минуту и научившимся прощать. Посмотрел в окно. В стекле была дырочка, залепленная пластырем — внук Юрка из малокалиберки пробил. Хотелось ему, видишь ли, посмотреть: разобьется стекло или только дырочка останется? Шалопай. Ну, армия не свой брат, выправит, поставит по стойке «смирно» — смотри грудь четвертого человека, стой и не шевелись. Налил еще, выпил, и дирижируя сам себе: «На границе тучи ходят хмуро. Край суровый тишиной объят...» Вышел на крыльцо. Спускаясь, отдал честь собственному портрету, приставленному к стене, писанному для учебного пункта допризывников загрунтованной фанере с фотографии той поры, когда еще никакого Юрки не было, и когда Павловна не сливала из бочонка вино, оберегая его нравственность, потому что и бочонка не было. Были городок, казарма и служба, которую нес капитан Горин, участник, как теперь говорят, войны. Прошел в теплицу, сорвал огурец, сел на порожек, пожевал. Вспомнился фронтовой друг Вадим Нестеров, погибший нелепо. Пополз за водой в овраг и уже почти вернулся, пуля, пробив фляжку, вошла в голову. Зло взяло, встал в рост и пошел. О чем думал тогда? Наверное, ни о чем. Надо было стрелять, — стрелял; мучила жажда — добывал воду и считал: конца не будет войне. А вот уж и внука в армию проводил. И своих тридцать лет службы позади. Все ушло, минуло. На гражданке еще долго не сдавался, учил ребятишек стучать телеграфным ключом, показывал строевой шаг, старался приохотить к армейской службе. Догрыз огурец, откинул огрызок. Представился плац, собранность тела, пружинность в ногах: чх-чх-чх... И лейтенант Овечкин, суворовец, на которого сбегались окрестные зеваки, как любители балета на приму. — Сок-колики! Песенку... — Ха! — на один дух. И: «Броня крепка и танки наши быстры...» Под пилоткой кожу будто рашпилем дерет. В груди тесно, кажется, лопнет она, не дай выхода в песне, и вылетит душа. — Рр-рота-а, стой! Раз-зойдись. Курсант Горин, ко мне. Подошел, доложился, закурили. Между делом: — Курсант Горин, если бы попал самураям в плен, выколотили бы из тебя военную тайну? — Никак нет, товарищ лейтенант. — А если бы сильно били? — Нет. — Значит, тебя еще не били. Кинулась кровь в лицо, скрипнул зубами, но смолчал. И теперь, оглядываясь в ту далекую даль, спокойно мог бы сказать: нет, не выкроили бы из него и малого. Принял бы мученическую смерть, как принимали ее на Руси крепкие в вере люди, находя в самом мучении лишь случай утвердить истину. Межой соседнего участка по-утиному шагала Татьяна Сергеевна с двумя сумками. Окликнул: — Здравствуй, пареная репа! — А-а, это ты, старый мерин. — Индиферентно! Ха-ха-ха... Она опустила в межу сумки, вздохнула: — Хорошо кабы дождь помочил, воду таскать — поясница надломилась. С ночевой? — Я теперь надолго сюда забрался. — Вот и ладно, все рядом живой человек. Страшно одной-то, не сплю, блазнится: кто-то ходит за дачей, в окно заглядывает. Приходи чай пить. К вечеру Татьяна Сергеевна нажарила картошки, заварила чаю. По телевизору шел фильм про любовь. — А я не знаю: какая такая любовь. — Татьяна Сергеевна разливала по кружкам заварку. — Детей подняла и не знаешь? Того быть не может. — А вот и не знаю. Не было и нет. Как вспомню пьяную рожу — с души воротит. Подкладывала пирожки с луком: — Васенька завтра обещал опилок привезти, машину выписал. А Петька-то, Петька что отчудил! Ведь это только подумать. С получки выпил, сел в такси (велик начальник) да и уснул. Проснулся — лес кругом. Разут, раздет — и ни копейки. Да двадцать километров домой босой и шлепал. Она не жалуется, просто перебирает в голове мысли. Он кивает. Коротают время, чтобы ночь не казалась слишком долгой. Сергей Петрович пропустил «Пшеничной» и благодушествует: — Ты права, Татьяна, наше время было лучше, безделья не знали. Теперь до призыва балбесничают. Да и в армии уж строгость не та, не выдерживают, жидковаты. Чуть что — не трожь, личность угнетаешь, видишь ли. А по мне так спуску давать нельзя. По Юрке вижу — не знали, как до армии дотянуть. Она кивала, думала о своем — о незадачливом Петьке, которого сколь ни ругай, никуда не денешься — свой. Прост шибко, копейка заведется — карман нараспашку, друзья вокруг. А вот теперь без денег поди сунься? Сколь не озирайся, одна мать на виду. Пусть не ходит теперь, хотя не позже чем завтра явится и обманет. Даже знала как. Скажет: рубашки привезли фирменные, попросил отложить. И не хватает пустяк — червонца завалявшего. И даст. Что он хуже всех, что ли? Оденется когда да трезвый — картинка... Ночью Сергей Петрович плохо спал. Ветка скребла в окно. Стучал лист железа, и, казалось, кто-то ходит на чердаке. Вспомнил Татьянины страхи, обругал себя худой бабой, повернулся на другой бок, натянул на голову одеяло. Навалилась тягучая полудрема. Утром вышел — чисто, свежо. Тяжелая от росы паутинка играет радостными искорками в лучах. В окно Татьяна Сергеевна манит пальцем. — Не спишь, старая курица? — Поспи, когда воры кругом. — Какие, где? Ткнула пальцем в сторону его чердака. — У меня воры? Ха-ха-ха, индиферентно! Смешно, а меня трясет, места не найду. Плохо спалось — поясницу ломит. Ну и слышу: мостик скрипит. Поднялась я и к окошку, а он туда, одни уж ноги торчат. Потом рука выставилась — закрыл дверку. Сергей Петрович, плохо веря в рассказ, обошел дачу и хотел посмеяться: слепой-то, мол, курице — все пшеница, однако на лесенке, приставленной к чердаку, увидел свежую землю. Убрал лесенку, а Татьяне Сергеевне шепнул: — Собери, кто есть, из соседей, а я пойду позвоню в милицию. Когда Горин возвращался, возле его дачи собрался народ: пенсионер Солодовников, старуха Наталья, Татьяна Сергеевна, небритый сторож Сашка с ружьем. — Гудит, — прислушался Сашка, — машина к воротам подъехала, теперь — шабаш, отпрыгался. — Чтобы не утек, — озаботился Солодовников. У меня не утечет, ка-ак жахну! Скрипнула дверца на чердаке. — Вылазит... К открытой дверце пятился парень в спортивной форме. Сашка вскинул ружье и жахнул. Татьяна Сергеевна вскрикнула, Наталья присела с перепугу. Парень спрыгнул. — Вяжи! — крикнул Сашка. Бобко залился лаем. Татьяна Сергеевна ахнула: — Да ведь это Юрка! Петр Сергеевич тоже узнал — внук. Стало тихо. — Ты как сюда попал? В отпуск приехал? Мать-то знает, или дома не был? Юрка обросший, со спутанными волосами, помятый, похожий на недощипанного петуха, стоял, опустив голову. — Что молчишь-то, давно тут, спрашиваю? — Третью неделю. — Сейчас пойдем на гауптвахту, а там... — Пойдем, — согласился Юрка, — я и сам хотел сдаваться. — Что же не шел? — посуровел Сергей Петрович. — Страшно. Когда вино было, не страшно казалось, а потом страшно. — На пра-во! — скомандовал Горин, — на выход шагом арш! Проходили мимо портрета — дернулась рука. Одумался, поскреб в затылке. |